jaetoneja
читать дальшеНачало сентября 19908 года.
Эрлирангорд.
Этот дом, знаменитый на всю столицу, с витражным окном на фронтоне, не узнать было невозможно, и едва свернув в Аптекарский переулок, Хальк понял, куда именно привели его путаные улочки Аристаршей Слободы. Как будто в Эрлирангорде не осталось других мест, о которых стоило бы вспомнить.
Все так же, как и пятнадцать лет назад, склонялись головами друг к другу ангелы, и небо за их крылами было ярким и золотым. Только над одним из ангелов оно сияло предгрозовой синью, а над другим плыли нарисованные на стекле месяц и звезды. У месяца было странное, немного детское лицо – с круглыми щечками и курносым носом, совсем не похожее на средневековый канон.
В вазах у крыльца пышно цвели синие и малиновые астры, но это, как раз, не выглядело странным. Ну и что, что от семьи Сорэн не осталось никого. Наверняка у дома есть новый владелец, и садовник продолжает так же тщательно ухаживать за садом, как это было и при прежних хозяевах. Вон, яблоки в поредевшей листве блестят малиновыми боками, горьковатый костровый дым плывет в холодном утреннем воздухе.
Парадная дверь распахнулась, выпуская на крыльцо странно одетую молодую женщину. В руках она держала плетеную корзинку, с какой хозяйки обычно ходят за продуктами. И эта корзинка так резко не сочеталась с общим видом дамы, что Хальк замедлил шаги.
Он не собирался долго задерживаться здесь – просто до поезда на Эйле оставалось еще какое-то время, и он счел за лучшее не сидеть тупо на вокзале в ожидании, а решил пройтись по городу. Кофе выпить в какой-нибудь кавярне на Аристарших прудах, например.
У дамы, вышедшей на крыльцо бывшего особняка семьи Сорэн, было странное лицо. Притягивающее взгляд неправильностью черт, с глубокими темными глазами, оно никак не вязалось с ее одеждой. Если позволить себе быть честным и наплевать на хамство и снобизм, Ковальский отнес бы эту особу к числу девиц легкого поведения. Каких полно в переулках Кидай-города, у вокзала и в богатых кварталах возле набережной Ставы, где полно дорогих магазинов и рестораций. Черное с кружевами платье, открывающее тонкие щиколотки, ботиночки на высоком каблуке, слишком глубокий вырез декольте, легкомысленная шляпка с вуалькой – и поверх этого всего плотная вязаная шаль, предназначенная явно для того, чтобы скрыть такую красотищу от чужих взглядов.
Девицы легкого поведения не ходят по утрам с корзинкой для продуктов. А если ходят, то наверняка выбирают для этого менее откровенные наряды.
В бакалейной лавке на углу улицы девица купила пшеничных булочек, головку мягкого сыра, сливки и кофе, который ей тут же смололи и насыпали в бумажный пакет. Подумала и прибавила к списку покупок баночку сливового джема и масло. Расплатилась, положив на прилавок золотой империал с профилем покойной государыни, чем вызвала немалое изумление у хозяина лавки. Хальк наблюдал, делая вид, что сосредоточенно изучает витрину с печеньем и мармеладом. Потом спросил четверть фунта малиновых леденцов и вышел следом за дамой, неся в руке кулек из коричневой пергаментной бумаги. Леденцы светились празднично, но на вкус отдавали почему-то машинным маслом.
«А сахара нет. Это сахарин».
Черт бы побрал этот идиотский мир, слепленный из обрывков чужих фраз.
А потом девица поднялась на крыльцо особняка, вытащила из кармана кружевных юбок ключи и абсолютно хозяйским движением отперла дверь. Так, как будто делала это всегда вот уже много лет и собирается точно так же поступать и в обозримом будущем.
-- Не могу сказать, что я так уж прямо счастлив тебя видеть.
Милорд Феликс Александер Сорэн, погибший, если верить Малому родословцу и Бархатной книге родов, а заодно и записям в государственном архиве актов гражданского состояния, погибший в результате Нидского военного инцидента в августе 1896 года, стоял на пороге собственного особняка, совершенно живой и здоровый, и улыбался, недобро щуря глаза. Бархатный шлафрок благородного темно-зеленого оттенка красноречиво подчеркивал бледность его лица. Только сейчас меньше всего тянуло назвать эту бледность аристократической.
-- Карамельку хочешь? – вместо приветствия спросил Хальк и демонстративно бросил в рот малиновый леденец.
Давешняя девица смотрела из глубины прихожей темными, как вишни, глазами, и Ковальский невольно подумал, что такая, если что, и пулю в лоб пустит.
-- Не хочу, спасибо, -- сказал Феличе и добавил, обращаясь к девице, но не оборачиваясь, через плечо: -- Иди к себе, Нехама. Завтрак, как видишь, откладывается.
В кухне, некогда торжественной, как молитва, отчетливо ощущалось то, что в этом доме давно никто не жил. Плотный слой пыли лежал на перекрестьях оконных рам, на белых, с кобальтовой росписью, декоративных тарелках, которыми была украшена полка над огромной чугунной плитой. Но, странное дело, лавандовые кустики в пузатых горшках на подоконнике были свежи, как будто бы их регулярно поливала добродетельная хозяйка.
Девица на роль хозяйки не годилась никак. И дело было даже не в том, как она выглядела. Просто Хальк был уверен совершенно ясно: такие, как она, способны швырнуть тебе цветочный горшок в голову, если обстоятельства сложатся… критично. Но цветочки поливать – тут требуется другой склад характера.
-- Кофе не предлагаю.
-- Нету, что ли? Так это вранье. Я сам видал, как твоя дама купила целый фунт десять минут назад.
-- Это не дама. Это… моя жена.
Брови Ковальского вопросительно изогнулись, но он промолчал. И Феликс удивился сам себе, ощутив в эту минуту некое подобие благодарности.
А еще он подумал, что вот эта фраза, брошенная без всякой задней мысли, вполне способна стать правдой.
-- Совет да любовь, -- невозмутимо отозвался Хальк. Сбросил на спинку стула пальто и, подтянув повыше рукава свитера, огляделся – в поисках кофемолки, сахарницы и чашек. – Кофе я и сам себе сварить в состоянии, не калека. И если ты думаешь, что я пришел выяснять отношения – то это напрасно. Теперь-то что уж делить. Как разжигается эта холерная плита?
-- Обойдемся без душещипательных бесед. И нет, мне не интересно знать, каким волшебным образом ты оказался жив.
-- А зачем тогда ты явился?
-- Я… мне хотелось убедиться, что мои подозрения справедливы.
-- И как? Убедился?
-- Вполне, -- сказал Ковальский, отхлебывая из чашки все еще горячий кофе и усмехаясь при мысли о том, что он оказался прав и в такой мелочи, как отсутствие сахара. Уж если миру вздумалось цитировать себя самого, он исполняет все неукоснительно. – Кстати, ты знаешь, что ты не один такой?
-- Знаю, -- подтвердил Феличе и добавил, отвечая на невысказанный вопрос: -- Жандармы на вокзале сообщили. Я в чем-то неправ?
Невыносимо тянуло рассказать ему обо всем том, что Хальк выяснил за всю эту поездку. О Майронисе, о том, что сказала ему Айша… вопросов, как всегда, было гораздо больше, чем ответов. И не поворачивался язык.
Господи, столько лет прошло. И в кои-то веки ему нечего больше делить с этим человеком. Нет больше государыни, не существует в мире никакой великой любви, и даже та, что случилась с ним когда-то, теперь выглядит… не то чтобы насмешкой, нет. Скорее – чем-то таким, чего никогда не бывает на самом деле, а то, что произошло с ними обоими… ну, бывает же коллективное помешательство.
Но черт подери. Сколько можно идти на поводу у обстоятельств. Или – давай уже назовем вещи своими именами – на поводу у собственной ревности и неприязни. Признайся себе наконец – ты давно не испытывал такого ужаса перед происходящим. И поездка в Генуэзу нисколько не развеяла твои страхи. Скорее наоборот.
И вот ты стоишь перед человеком, который понимает в делах Слова и мира ровно столько же, сколько и ты сам – а иногда тебе не без оснований кажется, что и поболе твоего – и не способен сломить эту проклятую стену, которая столько лет стояла между вами. Ты всерьез уверен, что так – правильно?
-- Как ты думаешь, -- сказал он, -- абсолютный текст существует?
Лицо Сорэна не изменилось – только в глазах мелькнула странная тень. Как будто он хотел ответить, но сдержал себя.
Врет, понял Ковальский. И со странным удивлением подумал, что нет, он не хотел бы узнать, о чем умолчал Феличе.
-- Знаешь, я, пожалуй, пойду, -- сказал он, понимая всю бесполезность дальнейшего разговора. Наверное, должна пройти еще одна тысяча лет, чтобы он сумел спокойно смотреть в лицо этому человеку. – Не провожай. Извинись за меня перед своей дамой.
Феличе молча поднялся из-за стола.
На крыльце, придерживая дверь и глядя, как Ковальский медленно спускается со ступеней, он все-таки не удержался.
-- Сегодня утром я сжег текст, который написал ночью в беспамятстве. А утром ко мне приходили из жандармерии – поинтересоваться, не моим ли промыслом у них в трубах вместо воды яблочный компот. Это именно то, что тебя интересует?
Хальк ошарашено молчал. Как будто не мог решить, чему стоит удивляться сильнее. Тому, что Хранитель – а это вранье, что обязательства Хранителя можно сложить с себя так же легко, как снять в прихожей промокшее от дождя пальто – вдруг обрел способность писать. Или тому, что его усилия привели к подобному результату.
Ты, ты сам – сколько лет ты не мог совершить ничего подобного?!
Единственное, в чем он мог бы поклясться с чистым сердцем – зависти он не испытывал.
-- Ты счастлив? – спросил Сорэн. Нисколько не надеясь на то, что услышит в ответ правду. И, тем не менее, прибавил: -- Только не ври сейчас. Да или нет?
Хальк в задумчивости передернул плечами.
-- А смысл врать? От того, что я совру, ничего же не изменится.
-- А все-таки?
-- Ну-у. – Он закурил, прикрывая ладонью от ветра прозрачный огонек спички. -- Каждому в этом мире воздается по заслугам. Рано или поздно, но всем. Так что… наверное, да. Я могу спросить у тебя то же самое?
-- Валяй.
-- Ты – счастлив?
Ветер ерошил синие и малиновые головки астр в тяжелых каменных вазах у входа. Тонкий шпиль флюгера Аптекарского флигеля невесомо летел в рваных, низко идущих облаках. Небо то и дело срывалось дождем.
-- Если верить твоей теории, то не такие уж мы, в сущности, и плохие люди. Я так точно нет.
-- Самое смешное, что те вещи, которые ты раньше почитал за величайшее счастье в мире и только к ним и стремился, даются тебе только тогда, когда они тебе уже ни за каким лядом не сдались.
-- Ты о чем? – не понял Сорэн.
-- Я думаю, мы с тобой оба догадываемся, о чем именно сейчас идет речь.
-- Нисколько.
-- Ты же нобиль, твою мать, -- с видимым усилием проговорил Хальк. Так хотелось верить, что до этого не дойдет. Но, видимо, глупо думать, что когда-нибудь Алиса – даже не она сама, и не имя ее, а вот так – простое упоминание о ней – перестанет стоять между ними. -- Неужели ты хочешь, чтобы я вот сейчас… о ней…
-- Боже милостивый, только не это!
-- Вот видишь.
-- И что?
-- Ничего.
-- Я… пойду, -- сказал Ковальский. – Надеюсь, что мы больше не увидимся. Но… я честно рад, что ты жив. Хотя и не понимаю, как это стало возможным.
Эрлирангорд.
Этот дом, знаменитый на всю столицу, с витражным окном на фронтоне, не узнать было невозможно, и едва свернув в Аптекарский переулок, Хальк понял, куда именно привели его путаные улочки Аристаршей Слободы. Как будто в Эрлирангорде не осталось других мест, о которых стоило бы вспомнить.
Все так же, как и пятнадцать лет назад, склонялись головами друг к другу ангелы, и небо за их крылами было ярким и золотым. Только над одним из ангелов оно сияло предгрозовой синью, а над другим плыли нарисованные на стекле месяц и звезды. У месяца было странное, немного детское лицо – с круглыми щечками и курносым носом, совсем не похожее на средневековый канон.
В вазах у крыльца пышно цвели синие и малиновые астры, но это, как раз, не выглядело странным. Ну и что, что от семьи Сорэн не осталось никого. Наверняка у дома есть новый владелец, и садовник продолжает так же тщательно ухаживать за садом, как это было и при прежних хозяевах. Вон, яблоки в поредевшей листве блестят малиновыми боками, горьковатый костровый дым плывет в холодном утреннем воздухе.
Парадная дверь распахнулась, выпуская на крыльцо странно одетую молодую женщину. В руках она держала плетеную корзинку, с какой хозяйки обычно ходят за продуктами. И эта корзинка так резко не сочеталась с общим видом дамы, что Хальк замедлил шаги.
Он не собирался долго задерживаться здесь – просто до поезда на Эйле оставалось еще какое-то время, и он счел за лучшее не сидеть тупо на вокзале в ожидании, а решил пройтись по городу. Кофе выпить в какой-нибудь кавярне на Аристарших прудах, например.
У дамы, вышедшей на крыльцо бывшего особняка семьи Сорэн, было странное лицо. Притягивающее взгляд неправильностью черт, с глубокими темными глазами, оно никак не вязалось с ее одеждой. Если позволить себе быть честным и наплевать на хамство и снобизм, Ковальский отнес бы эту особу к числу девиц легкого поведения. Каких полно в переулках Кидай-города, у вокзала и в богатых кварталах возле набережной Ставы, где полно дорогих магазинов и рестораций. Черное с кружевами платье, открывающее тонкие щиколотки, ботиночки на высоком каблуке, слишком глубокий вырез декольте, легкомысленная шляпка с вуалькой – и поверх этого всего плотная вязаная шаль, предназначенная явно для того, чтобы скрыть такую красотищу от чужих взглядов.
Девицы легкого поведения не ходят по утрам с корзинкой для продуктов. А если ходят, то наверняка выбирают для этого менее откровенные наряды.
В бакалейной лавке на углу улицы девица купила пшеничных булочек, головку мягкого сыра, сливки и кофе, который ей тут же смололи и насыпали в бумажный пакет. Подумала и прибавила к списку покупок баночку сливового джема и масло. Расплатилась, положив на прилавок золотой империал с профилем покойной государыни, чем вызвала немалое изумление у хозяина лавки. Хальк наблюдал, делая вид, что сосредоточенно изучает витрину с печеньем и мармеладом. Потом спросил четверть фунта малиновых леденцов и вышел следом за дамой, неся в руке кулек из коричневой пергаментной бумаги. Леденцы светились празднично, но на вкус отдавали почему-то машинным маслом.
«А сахара нет. Это сахарин».
Черт бы побрал этот идиотский мир, слепленный из обрывков чужих фраз.
А потом девица поднялась на крыльцо особняка, вытащила из кармана кружевных юбок ключи и абсолютно хозяйским движением отперла дверь. Так, как будто делала это всегда вот уже много лет и собирается точно так же поступать и в обозримом будущем.
-- Не могу сказать, что я так уж прямо счастлив тебя видеть.
Милорд Феликс Александер Сорэн, погибший, если верить Малому родословцу и Бархатной книге родов, а заодно и записям в государственном архиве актов гражданского состояния, погибший в результате Нидского военного инцидента в августе 1896 года, стоял на пороге собственного особняка, совершенно живой и здоровый, и улыбался, недобро щуря глаза. Бархатный шлафрок благородного темно-зеленого оттенка красноречиво подчеркивал бледность его лица. Только сейчас меньше всего тянуло назвать эту бледность аристократической.
-- Карамельку хочешь? – вместо приветствия спросил Хальк и демонстративно бросил в рот малиновый леденец.
Давешняя девица смотрела из глубины прихожей темными, как вишни, глазами, и Ковальский невольно подумал, что такая, если что, и пулю в лоб пустит.
-- Не хочу, спасибо, -- сказал Феличе и добавил, обращаясь к девице, но не оборачиваясь, через плечо: -- Иди к себе, Нехама. Завтрак, как видишь, откладывается.
В кухне, некогда торжественной, как молитва, отчетливо ощущалось то, что в этом доме давно никто не жил. Плотный слой пыли лежал на перекрестьях оконных рам, на белых, с кобальтовой росписью, декоративных тарелках, которыми была украшена полка над огромной чугунной плитой. Но, странное дело, лавандовые кустики в пузатых горшках на подоконнике были свежи, как будто бы их регулярно поливала добродетельная хозяйка.
Девица на роль хозяйки не годилась никак. И дело было даже не в том, как она выглядела. Просто Хальк был уверен совершенно ясно: такие, как она, способны швырнуть тебе цветочный горшок в голову, если обстоятельства сложатся… критично. Но цветочки поливать – тут требуется другой склад характера.
-- Кофе не предлагаю.
-- Нету, что ли? Так это вранье. Я сам видал, как твоя дама купила целый фунт десять минут назад.
-- Это не дама. Это… моя жена.
Брови Ковальского вопросительно изогнулись, но он промолчал. И Феликс удивился сам себе, ощутив в эту минуту некое подобие благодарности.
А еще он подумал, что вот эта фраза, брошенная без всякой задней мысли, вполне способна стать правдой.
-- Совет да любовь, -- невозмутимо отозвался Хальк. Сбросил на спинку стула пальто и, подтянув повыше рукава свитера, огляделся – в поисках кофемолки, сахарницы и чашек. – Кофе я и сам себе сварить в состоянии, не калека. И если ты думаешь, что я пришел выяснять отношения – то это напрасно. Теперь-то что уж делить. Как разжигается эта холерная плита?
-- Обойдемся без душещипательных бесед. И нет, мне не интересно знать, каким волшебным образом ты оказался жив.
-- А зачем тогда ты явился?
-- Я… мне хотелось убедиться, что мои подозрения справедливы.
-- И как? Убедился?
-- Вполне, -- сказал Ковальский, отхлебывая из чашки все еще горячий кофе и усмехаясь при мысли о том, что он оказался прав и в такой мелочи, как отсутствие сахара. Уж если миру вздумалось цитировать себя самого, он исполняет все неукоснительно. – Кстати, ты знаешь, что ты не один такой?
-- Знаю, -- подтвердил Феличе и добавил, отвечая на невысказанный вопрос: -- Жандармы на вокзале сообщили. Я в чем-то неправ?
Невыносимо тянуло рассказать ему обо всем том, что Хальк выяснил за всю эту поездку. О Майронисе, о том, что сказала ему Айша… вопросов, как всегда, было гораздо больше, чем ответов. И не поворачивался язык.
Господи, столько лет прошло. И в кои-то веки ему нечего больше делить с этим человеком. Нет больше государыни, не существует в мире никакой великой любви, и даже та, что случилась с ним когда-то, теперь выглядит… не то чтобы насмешкой, нет. Скорее – чем-то таким, чего никогда не бывает на самом деле, а то, что произошло с ними обоими… ну, бывает же коллективное помешательство.
Но черт подери. Сколько можно идти на поводу у обстоятельств. Или – давай уже назовем вещи своими именами – на поводу у собственной ревности и неприязни. Признайся себе наконец – ты давно не испытывал такого ужаса перед происходящим. И поездка в Генуэзу нисколько не развеяла твои страхи. Скорее наоборот.
И вот ты стоишь перед человеком, который понимает в делах Слова и мира ровно столько же, сколько и ты сам – а иногда тебе не без оснований кажется, что и поболе твоего – и не способен сломить эту проклятую стену, которая столько лет стояла между вами. Ты всерьез уверен, что так – правильно?
-- Как ты думаешь, -- сказал он, -- абсолютный текст существует?
Лицо Сорэна не изменилось – только в глазах мелькнула странная тень. Как будто он хотел ответить, но сдержал себя.
Врет, понял Ковальский. И со странным удивлением подумал, что нет, он не хотел бы узнать, о чем умолчал Феличе.
-- Знаешь, я, пожалуй, пойду, -- сказал он, понимая всю бесполезность дальнейшего разговора. Наверное, должна пройти еще одна тысяча лет, чтобы он сумел спокойно смотреть в лицо этому человеку. – Не провожай. Извинись за меня перед своей дамой.
Феличе молча поднялся из-за стола.
На крыльце, придерживая дверь и глядя, как Ковальский медленно спускается со ступеней, он все-таки не удержался.
-- Сегодня утром я сжег текст, который написал ночью в беспамятстве. А утром ко мне приходили из жандармерии – поинтересоваться, не моим ли промыслом у них в трубах вместо воды яблочный компот. Это именно то, что тебя интересует?
Хальк ошарашено молчал. Как будто не мог решить, чему стоит удивляться сильнее. Тому, что Хранитель – а это вранье, что обязательства Хранителя можно сложить с себя так же легко, как снять в прихожей промокшее от дождя пальто – вдруг обрел способность писать. Или тому, что его усилия привели к подобному результату.
Ты, ты сам – сколько лет ты не мог совершить ничего подобного?!
Единственное, в чем он мог бы поклясться с чистым сердцем – зависти он не испытывал.
-- Ты счастлив? – спросил Сорэн. Нисколько не надеясь на то, что услышит в ответ правду. И, тем не менее, прибавил: -- Только не ври сейчас. Да или нет?
Хальк в задумчивости передернул плечами.
-- А смысл врать? От того, что я совру, ничего же не изменится.
-- А все-таки?
-- Ну-у. – Он закурил, прикрывая ладонью от ветра прозрачный огонек спички. -- Каждому в этом мире воздается по заслугам. Рано или поздно, но всем. Так что… наверное, да. Я могу спросить у тебя то же самое?
-- Валяй.
-- Ты – счастлив?
Ветер ерошил синие и малиновые головки астр в тяжелых каменных вазах у входа. Тонкий шпиль флюгера Аптекарского флигеля невесомо летел в рваных, низко идущих облаках. Небо то и дело срывалось дождем.
-- Если верить твоей теории, то не такие уж мы, в сущности, и плохие люди. Я так точно нет.
-- Самое смешное, что те вещи, которые ты раньше почитал за величайшее счастье в мире и только к ним и стремился, даются тебе только тогда, когда они тебе уже ни за каким лядом не сдались.
-- Ты о чем? – не понял Сорэн.
-- Я думаю, мы с тобой оба догадываемся, о чем именно сейчас идет речь.
-- Нисколько.
-- Ты же нобиль, твою мать, -- с видимым усилием проговорил Хальк. Так хотелось верить, что до этого не дойдет. Но, видимо, глупо думать, что когда-нибудь Алиса – даже не она сама, и не имя ее, а вот так – простое упоминание о ней – перестанет стоять между ними. -- Неужели ты хочешь, чтобы я вот сейчас… о ней…
-- Боже милостивый, только не это!
-- Вот видишь.
-- И что?
-- Ничего.
-- Я… пойду, -- сказал Ковальский. – Надеюсь, что мы больше не увидимся. Но… я честно рад, что ты жив. Хотя и не понимаю, как это стало возможным.
@темы: тексты слов, химеры