jaetoneja
читать дальшеМальчик лет одиннадцати, в обтрепанной рубашке, с выгоревшими до белизны волосами и почти черным от загара лицом сидел на лавке под акацией и с преувеличенным равнодушием наблюдал, как воробьи гоняют по перрону хлебную корку. Шныряют между толстых нерасторопных голубей, выхватывая прямо у них из-под носа крошки, отлетают подальше, чтобы там склевать свою добычу и не стать жертвой наиболее сообразительных сородичей. Время от времени, чтобы добавить действу драматизма, мальчик отщипывал от буханки и швырял в стаю горсть новых крошек, и сражение закипало с новой силой. Его совершенно не интересовала вокзальная суета, он был настолько погружен в свое занятие, что поначалу Хальк замер.
И только мгновение спустя сообразил: причиной его замешательства вовсе не этот птичий спектакль.
Он был похож на всех его учеников сразу – на Викентия Сорэна, погибшего в огне Эйленского Корпуса. Белоголового внука генерала Сорэна, умевшего так просительно таращиться синющими своими глазами… или на Юлиуша Раецкого, или…
Если бы время могло поворачивать вспять.
-- Хлеба хотите? – не поднимая взгляда, предложил мальчишка. – Если нет, тогда пошли. Милорд Ковальский – это же вы, да?
«Живописная Метральеза»,
Академическое издание 1898 года,
Эрлирангорд, типография Клейнмихеля.
выдержки.
Климентовский мужской кляштор Генуэзской епархии Церкви Кораблей Митральезы, расположен в Циммермановой слободке, пригороде Генуэзы; один из старейших скальных монастырей полуострова. Также известен как скальный кляштор Сердца Марии, хотя двойное название и не закреплено официально. После Ребелии (конец 1889 года) официально входит в состав ландшафтно-исторического заказника «Мыс Айя».
Основные помещения монастыря – пещерные, высечены в западном обрыве Монастырской скалы, принадлежащей к массиву Маккензиевых гор, на плато которой сохранились руины крепости Каламита. Время основания монастыря определяется историками неоднозначно, однако все они сходятся во мнении о том, что первые поселения монахов-отшельников, исповедующих религию Кораблей, появились в этих краях задолго до эпохи правления Безобразной Эльзы.
Возникновеня монастыря предание связывает с почитанием Климента, генуэзского епископа, сосланного за проповедование постулатов Корабельщика в каменоломни близ Генуэзы и убитого. Его мощи, обретенные год спустя после кончины, хранились сначала в подводном гроте, доступ в который открывался раз в год, в день смерти праведника, когда море отступало. Позднее мощи были перенесены на небольшой остров посреди бухты, на котором руками ангелов была построена церковь.
Во времена правления Одинокого Бога монастырь, как и все культовые учреждения империи, был преобразован, после его свержения вновь освящен и передан под управление воссозданного епархиального управления.
Паломники могут посетить храмы монастыря еженедельно, по вторникам и четвергам, добравшись либо катером от Графской пристани либо же пригородным поездом до платформы «Циммерманова слобода».
…в это невозможно поверить, но это так. Вот небо, такое же белесое от зноя. Вот укрытая легкой дымкой долина внизу. Тоненькие ниточки двух рек – Узунджи и Салгира – рассекают зеленые поля, бегут между курчавых от темной зелени пологих склонов гор. Овцы бродят внизу, похожие на белые комочки шерсти, вот по шоссе, ведущему к перевалу Айя, проехала полуторка, пыль курится рыжим облаком, золотится на солнце, рассеивается.
Здесь не нужно ни о чем думать. Просто сиди и смотри, как греются на солнце ящерки. Их так много в этих старых камнях, бывших некогда стенами домов, а теперь превратившихся в развалины, поросшие ежевикой. Ягоды еще зеленые, кислые, хотя уже подернулись лиловатым оттенком.
А помнишь, как он сказал тебе: «Так полезем, Аль Юрьич?». И подмигнул синим глазом из-под пыльного чуба. Или это был кто-то другой, тот, кто потом, сидя на камне у исчезнувшего сутки назад родника, спросил, глядя в сторону: «Это – люди?!».
А ты не нашел, что ответить.
Прошло столько времени, что все смешалось, все перестало быть важным, но это небо, эти горы, эти камни – остались. И еще ящерки вот, и ежевика.
Если пройти улицей мертвого города, непременно выйдешь к усыпальнице Джанике-ханым – младшей дочери самого первого владетеля Руан-Эдера. Там, за мавзолеем, сложенным из розоватого, бледного от старости мрамора, наверняка все еще растет древнее, как мир, фисташковое дерево. Его узловатые ветви, и ствол, и даже кусты вокруг густо увешаны выцветшими от солнца и дождей тряпичными ленточками. Это такое поверье, наивное и от того чуть-чуть смешное. О том, что если повязать на ветку этого дерева оторванную от собственной одежды ленту и загадать желание, оно непременно сбудется.
По собственному опыту Хальк знал, что это так и есть. Он прожил в этих краях чуть меньше пары месяцев, но конечно же, успел побывать в пещерном городе; правда, до скального кляштора они с Юлиушем Раецким так и не дошли. Но желание загадывал, и рубашку порвал… О чем он тогда просил небеса? Кажется, увидеть Алису еще раз.
О да, они встретились. Точнее надо формулировать свои желания, вот что. А лучше вообще ни о чем не просить. Как это было в запрещенной книжке? Никогда и ничего не просите, сами все предложат и все дадут.
Он обернулся на оклик своего маленького провожатого и удивился, заметив, каким испуганным сделалось вдруг его лицо.
-- Ничего страшного. Просто… просто жара.
На ступенях мавзолея, точно повторяя изгибом хребта линию тени, спала старая кошка, очень старая, невероятного, того самого пыльного «зеленового» окраса. Заслышав чужие шаги, подняла голову, приоткрыла желтые глаза, поднялась, потягиваясь и выгибая старчески острую спину.
-- Надо же, -- сказал мальчик. – Она все еще тут.
-- Как ее зовут?
-- Джанике-ханым. По человеческим меркам, ей около ста лет. Как еще ее могут звать.
Презрительно дернув переломанным у предпоследнего позвонка хвостом, кошка с достоинством скрылась в колючих кустах.
-- Пойдемте, милорд, -- поторопил мальчик. – Уже совсем немного осталось.
Перед храмовым крыльцом была разбита клумба. Впрочем, за ней так давно никто не ухаживал, что она больше напоминала пустырь. Заросшая высохшей рыжей травой, сквозь которую пробивался вездесущий дикий цикорий. В траве валялся забытый кем-то синий с белой полосой мяч. У входа в храм выставлен был шаткий, сколоченный из реек столик, на котором в беспорядке были навалены сшитые из цветастой ткани платки и кепки. И хотя было понятно, что все это для паломников и туристов, чтобы не оскорбляли своим неподходящим видом здешние святыни, все равно храмовое подворье больше напоминало детский летний лагерь, чем кляштор.
Бархатцы и разноцветные звезды астр в вазонах. Подвязанные с искренней заботой плети дикого винограда, выкрашенные синей краской решетки забора. Жестяной таз с чистой водой, поставленный прямо посреди вымощенной плиткой дорожки – для птиц, изнемогающих от зноя.
И над всем плыли осененные августовским мягким солнцем, уже поредевшие ветви огромного платана.
Все, каждый камешек здесь, каждая травинка – утверждали жизнь. Кричали о том, что впереди – вечность, что торопиться некуда и нечего страшиться. И даже замшелые камни могильных крестов – чуть поодаль, у самой ограды.
Некстати вспомнилось, как однажды с Юлиушем они забрались на верхнюю площадку Генуэзский Бастейи, теперь давно разрушенной и забытой, и там, разомлевшие от жары, буквально повалились на теплые камни. Может быть, именно тогда он впервые подумал о смерти. О том, что, как ни обманывайся торжествующим вокруг солнцем, зеленью и морем, никуда она из этого мира и не уходила.
Смерть всегда была, есть и пребудет вовеки. В каждом живом существе спит ее зерно. Спит вместе с ним, когда он ровно и глубоко дышит, уткнувшись носом в подушку, или в плечо любимой женщины, или пьет кофе, или гоняет мяч по пыльным камням. Вот как Юлиуш в эту минуту.
Он гоняет мяч, он так упоительно жив, а черное зерно зреет в нем, яд клубится в его крови, яд разносится по телу, отравляя каждую клетку, укрепляя свои силы.
В мире цветут разные цветы.
Среди одичавших алых маков, которыми заросла площадка, обязательно попадется один черный. С прозрачными лепестками, будто опаленными до угля нездешним ветром. И ты замрешь, беря его в ладони, и ощутишь, как внутри тебя самого прорастает и тянется к небу крошечная, пока еще не страшная, слабая, как новорожденный птенец, смерть.
Да, в мире цветут разные цветы.
Но пока ты еще жив, черт возьми, давай, бегай, шевели ногами, пинай белесый от известняковой пыли красно-синий с полоской посередине шарик мяча, топчи алые маки, не думая ни о чем.
Может быть, среди них попадется и черный.
Может быть, тебе повезет.
-- Какое счастье, что ты приехал. Мальчик мой, я честно думал – ты не успеешь…
От этой неожиданной нежности в голосе Майрониса перехватило горло.
Они обнялись, и Хальк внутренне содрогнулся, ощутив, какими старчески хрупкими сделались плечи бывшего Предстоятеля Церкви Кораблей.
Светел был еще горизонт, хотя солнце уже склонялось к закату, и над морем шли величественные, как церковный хорал, облака. С высоты уступов мыса Айя рыбачьи йолы, неподвижно застывшие на глади воды, казались не больше ореховых скорлупок.
Медленно удлинялись тени.
-- Погляди, -- не открывая глаз, сказал Адам. – Там, слева, есть лестница. Ее плохо видно отсюда, но она есть. Если ты встанешь над обрывом, сможешь увидеть спускающиеся на пляж ступени.
-- Я знаю.
По этой самой лестнице Хальк в сопровождении своего маленького провожатого спускался вниз от самой автобусной остановки. Ее вырубленные в камне полустершиеся за давностью лет ступени начинались сразу же за улицами дачного поселка и вели вниз – через пещерный город и потом монастырское подворье – и продолжались дальше, до самого побережья. Узкой полосы засыпанного крупной галькой дикого пляжа, над которым нависали одетые можжевельником и самшитом скалы.
Ступени были головокружительно крутыми, и несмотря на частый отдых, после этого спуска все еще ощутимо гудели колени.
-- Мой секретарь каждое утро бегает купаться на пляж, -- сказал Майронис. – Я не запрещаю ему, хотя и переживаю за его безопасность. Так вот, я поручил мальчику ежедневно делать отметки уровня моря на одном из лежащих там валунов. Не хочешь спросить меня, на сколько за последнюю неделю он поднялся? Почти на локоть.
-- И что это означает?
-- Помнишь, я писал тебе о стене между Словом и миром? Мне кажется, что это как раз об этом.
Ну еще бы. Он думал об этом столько, сколько длился этот сумасшедший путь от Эйле до Генуэзы, и эти мысли не покидали ни на минуту. Он до сих пор не мог понять, чего в них было больше: тревоги или изумления от того, что все оказалось так неожиданно – и так просто.
Да, несмотря на всю сомнительность этого достижения, государственная машина в конце концов добилась желаемого: абсолютный текст как явление перестал существовать. Но только на первый взгляд. Ибо невозможно монаршим рескриптом отменить закат и восход солнца. То есть, конечно, можно занавесить окна шторами, но солнце на это наплевать с высокой колокольни. Абсолютный текст никуда не исчез, но сил на то, чтобы продуцировать изменения вещного мира, у него не осталось. Поди пробей эту самую Стену.
И вот давление внутри этой идиотской системы растет. И кажется, уже достигло критического уровня. Так стоит ли удивляться тем эффектам, которыми эта ситуация проявляется.
Подъем уровня моря. Внезапные возвращения тех, кто умер или исчез стараниями этой самой государственной машины, как субъект абсолютного текста. Вот только никто не учел, что с тех самых пор, как драгоценная мона Пестель, знаменитая литераторша, написала и издала свой роман «из жизни государыни», все они стали такими субъектами. Все до единого.
Не говоря уже о том, что многие из тех, кто вернулся, и сами по себе носители. И если верить в то, что «входящий не зависим от Врат», то правда и то, что абсолютный текст начинает свое влияние на вещный мир ровно в ту секунду, как в читателе возникает хотя бы малый намек на катарсис. И в каждом, кто прочел за свою жизнь что-либо посложнее букваря, зреет это зерно.
-- Все мы заложники сложившейся системы. И все мы отчаянно хотим жить. Мы – люди из плоти и крови, и абсолютный текст, созданный из слов и нашей веры в то, что слова способны изменить мир. Что ему остается в этом случае, кроме как воплотиться, утвердиться в этом мире хотя бы через носителей. В надежде, что человеческому уму, в отличие от материального мира, понятие стены не столько не известно, сколько противно и чуждо. Ну, вот это вот -- про свободный разум и свободную волю человеков...
-- И объяли меня воды до дна души моей, бездна окружила меня, травою морскою обвита была голова моя. Ты вверг меня в глубину, в сердце моря, и потоки окружили меня, все воды твои и волны твои проходили надо мною. Но как солнце встает каждое утро из вод морских, как всплывают рыбы из глубин океана к свету, так человеки стремят путь свой за горизонт. И вот, отпускаю тебя – свободным словом...
Рука Майрониса, до того безотчетно гладившая ноздреватый камень скамьи, дрогнула и застыла. Но глаза все так же смотрели на идущие над морем облака.
-- Ты ошибся только в одном, -- проговорил он. – В том, что у абсолютного текста есть свобода воли и разум.
-- А разве нет? Разве все, через что мы прошли, не доказывает этого?
-- Есть ли свобода воли у солнечного света? Или это всего лишь граничное условие мира, в котором мы все живем?
Плыви куда хочешь, думал Хальк, глядя, как рыжий шарик солнца неуклонно падает за горизонт. Плыви куда хочешь.
Сияющая расплавленным огнем солнечная дорожка протянулась от самого горизонта.
И только мгновение спустя сообразил: причиной его замешательства вовсе не этот птичий спектакль.
Он был похож на всех его учеников сразу – на Викентия Сорэна, погибшего в огне Эйленского Корпуса. Белоголового внука генерала Сорэна, умевшего так просительно таращиться синющими своими глазами… или на Юлиуша Раецкого, или…
Если бы время могло поворачивать вспять.
-- Хлеба хотите? – не поднимая взгляда, предложил мальчишка. – Если нет, тогда пошли. Милорд Ковальский – это же вы, да?
«Живописная Метральеза»,
Академическое издание 1898 года,
Эрлирангорд, типография Клейнмихеля.
выдержки.
Климентовский мужской кляштор Генуэзской епархии Церкви Кораблей Митральезы, расположен в Циммермановой слободке, пригороде Генуэзы; один из старейших скальных монастырей полуострова. Также известен как скальный кляштор Сердца Марии, хотя двойное название и не закреплено официально. После Ребелии (конец 1889 года) официально входит в состав ландшафтно-исторического заказника «Мыс Айя».
Основные помещения монастыря – пещерные, высечены в западном обрыве Монастырской скалы, принадлежащей к массиву Маккензиевых гор, на плато которой сохранились руины крепости Каламита. Время основания монастыря определяется историками неоднозначно, однако все они сходятся во мнении о том, что первые поселения монахов-отшельников, исповедующих религию Кораблей, появились в этих краях задолго до эпохи правления Безобразной Эльзы.
Возникновеня монастыря предание связывает с почитанием Климента, генуэзского епископа, сосланного за проповедование постулатов Корабельщика в каменоломни близ Генуэзы и убитого. Его мощи, обретенные год спустя после кончины, хранились сначала в подводном гроте, доступ в который открывался раз в год, в день смерти праведника, когда море отступало. Позднее мощи были перенесены на небольшой остров посреди бухты, на котором руками ангелов была построена церковь.
Во времена правления Одинокого Бога монастырь, как и все культовые учреждения империи, был преобразован, после его свержения вновь освящен и передан под управление воссозданного епархиального управления.
Паломники могут посетить храмы монастыря еженедельно, по вторникам и четвергам, добравшись либо катером от Графской пристани либо же пригородным поездом до платформы «Циммерманова слобода».
…в это невозможно поверить, но это так. Вот небо, такое же белесое от зноя. Вот укрытая легкой дымкой долина внизу. Тоненькие ниточки двух рек – Узунджи и Салгира – рассекают зеленые поля, бегут между курчавых от темной зелени пологих склонов гор. Овцы бродят внизу, похожие на белые комочки шерсти, вот по шоссе, ведущему к перевалу Айя, проехала полуторка, пыль курится рыжим облаком, золотится на солнце, рассеивается.
Здесь не нужно ни о чем думать. Просто сиди и смотри, как греются на солнце ящерки. Их так много в этих старых камнях, бывших некогда стенами домов, а теперь превратившихся в развалины, поросшие ежевикой. Ягоды еще зеленые, кислые, хотя уже подернулись лиловатым оттенком.
А помнишь, как он сказал тебе: «Так полезем, Аль Юрьич?». И подмигнул синим глазом из-под пыльного чуба. Или это был кто-то другой, тот, кто потом, сидя на камне у исчезнувшего сутки назад родника, спросил, глядя в сторону: «Это – люди?!».
А ты не нашел, что ответить.
Прошло столько времени, что все смешалось, все перестало быть важным, но это небо, эти горы, эти камни – остались. И еще ящерки вот, и ежевика.
Если пройти улицей мертвого города, непременно выйдешь к усыпальнице Джанике-ханым – младшей дочери самого первого владетеля Руан-Эдера. Там, за мавзолеем, сложенным из розоватого, бледного от старости мрамора, наверняка все еще растет древнее, как мир, фисташковое дерево. Его узловатые ветви, и ствол, и даже кусты вокруг густо увешаны выцветшими от солнца и дождей тряпичными ленточками. Это такое поверье, наивное и от того чуть-чуть смешное. О том, что если повязать на ветку этого дерева оторванную от собственной одежды ленту и загадать желание, оно непременно сбудется.
По собственному опыту Хальк знал, что это так и есть. Он прожил в этих краях чуть меньше пары месяцев, но конечно же, успел побывать в пещерном городе; правда, до скального кляштора они с Юлиушем Раецким так и не дошли. Но желание загадывал, и рубашку порвал… О чем он тогда просил небеса? Кажется, увидеть Алису еще раз.
О да, они встретились. Точнее надо формулировать свои желания, вот что. А лучше вообще ни о чем не просить. Как это было в запрещенной книжке? Никогда и ничего не просите, сами все предложат и все дадут.
Он обернулся на оклик своего маленького провожатого и удивился, заметив, каким испуганным сделалось вдруг его лицо.
-- Ничего страшного. Просто… просто жара.
На ступенях мавзолея, точно повторяя изгибом хребта линию тени, спала старая кошка, очень старая, невероятного, того самого пыльного «зеленового» окраса. Заслышав чужие шаги, подняла голову, приоткрыла желтые глаза, поднялась, потягиваясь и выгибая старчески острую спину.
-- Надо же, -- сказал мальчик. – Она все еще тут.
-- Как ее зовут?
-- Джанике-ханым. По человеческим меркам, ей около ста лет. Как еще ее могут звать.
Презрительно дернув переломанным у предпоследнего позвонка хвостом, кошка с достоинством скрылась в колючих кустах.
-- Пойдемте, милорд, -- поторопил мальчик. – Уже совсем немного осталось.
Перед храмовым крыльцом была разбита клумба. Впрочем, за ней так давно никто не ухаживал, что она больше напоминала пустырь. Заросшая высохшей рыжей травой, сквозь которую пробивался вездесущий дикий цикорий. В траве валялся забытый кем-то синий с белой полосой мяч. У входа в храм выставлен был шаткий, сколоченный из реек столик, на котором в беспорядке были навалены сшитые из цветастой ткани платки и кепки. И хотя было понятно, что все это для паломников и туристов, чтобы не оскорбляли своим неподходящим видом здешние святыни, все равно храмовое подворье больше напоминало детский летний лагерь, чем кляштор.
Бархатцы и разноцветные звезды астр в вазонах. Подвязанные с искренней заботой плети дикого винограда, выкрашенные синей краской решетки забора. Жестяной таз с чистой водой, поставленный прямо посреди вымощенной плиткой дорожки – для птиц, изнемогающих от зноя.
И над всем плыли осененные августовским мягким солнцем, уже поредевшие ветви огромного платана.
Все, каждый камешек здесь, каждая травинка – утверждали жизнь. Кричали о том, что впереди – вечность, что торопиться некуда и нечего страшиться. И даже замшелые камни могильных крестов – чуть поодаль, у самой ограды.
Некстати вспомнилось, как однажды с Юлиушем они забрались на верхнюю площадку Генуэзский Бастейи, теперь давно разрушенной и забытой, и там, разомлевшие от жары, буквально повалились на теплые камни. Может быть, именно тогда он впервые подумал о смерти. О том, что, как ни обманывайся торжествующим вокруг солнцем, зеленью и морем, никуда она из этого мира и не уходила.
Смерть всегда была, есть и пребудет вовеки. В каждом живом существе спит ее зерно. Спит вместе с ним, когда он ровно и глубоко дышит, уткнувшись носом в подушку, или в плечо любимой женщины, или пьет кофе, или гоняет мяч по пыльным камням. Вот как Юлиуш в эту минуту.
Он гоняет мяч, он так упоительно жив, а черное зерно зреет в нем, яд клубится в его крови, яд разносится по телу, отравляя каждую клетку, укрепляя свои силы.
В мире цветут разные цветы.
Среди одичавших алых маков, которыми заросла площадка, обязательно попадется один черный. С прозрачными лепестками, будто опаленными до угля нездешним ветром. И ты замрешь, беря его в ладони, и ощутишь, как внутри тебя самого прорастает и тянется к небу крошечная, пока еще не страшная, слабая, как новорожденный птенец, смерть.
Да, в мире цветут разные цветы.
Но пока ты еще жив, черт возьми, давай, бегай, шевели ногами, пинай белесый от известняковой пыли красно-синий с полоской посередине шарик мяча, топчи алые маки, не думая ни о чем.
Может быть, среди них попадется и черный.
Может быть, тебе повезет.
-- Какое счастье, что ты приехал. Мальчик мой, я честно думал – ты не успеешь…
От этой неожиданной нежности в голосе Майрониса перехватило горло.
Они обнялись, и Хальк внутренне содрогнулся, ощутив, какими старчески хрупкими сделались плечи бывшего Предстоятеля Церкви Кораблей.
Светел был еще горизонт, хотя солнце уже склонялось к закату, и над морем шли величественные, как церковный хорал, облака. С высоты уступов мыса Айя рыбачьи йолы, неподвижно застывшие на глади воды, казались не больше ореховых скорлупок.
Медленно удлинялись тени.
-- Погляди, -- не открывая глаз, сказал Адам. – Там, слева, есть лестница. Ее плохо видно отсюда, но она есть. Если ты встанешь над обрывом, сможешь увидеть спускающиеся на пляж ступени.
-- Я знаю.
По этой самой лестнице Хальк в сопровождении своего маленького провожатого спускался вниз от самой автобусной остановки. Ее вырубленные в камне полустершиеся за давностью лет ступени начинались сразу же за улицами дачного поселка и вели вниз – через пещерный город и потом монастырское подворье – и продолжались дальше, до самого побережья. Узкой полосы засыпанного крупной галькой дикого пляжа, над которым нависали одетые можжевельником и самшитом скалы.
Ступени были головокружительно крутыми, и несмотря на частый отдых, после этого спуска все еще ощутимо гудели колени.
-- Мой секретарь каждое утро бегает купаться на пляж, -- сказал Майронис. – Я не запрещаю ему, хотя и переживаю за его безопасность. Так вот, я поручил мальчику ежедневно делать отметки уровня моря на одном из лежащих там валунов. Не хочешь спросить меня, на сколько за последнюю неделю он поднялся? Почти на локоть.
-- И что это означает?
-- Помнишь, я писал тебе о стене между Словом и миром? Мне кажется, что это как раз об этом.
Ну еще бы. Он думал об этом столько, сколько длился этот сумасшедший путь от Эйле до Генуэзы, и эти мысли не покидали ни на минуту. Он до сих пор не мог понять, чего в них было больше: тревоги или изумления от того, что все оказалось так неожиданно – и так просто.
Да, несмотря на всю сомнительность этого достижения, государственная машина в конце концов добилась желаемого: абсолютный текст как явление перестал существовать. Но только на первый взгляд. Ибо невозможно монаршим рескриптом отменить закат и восход солнца. То есть, конечно, можно занавесить окна шторами, но солнце на это наплевать с высокой колокольни. Абсолютный текст никуда не исчез, но сил на то, чтобы продуцировать изменения вещного мира, у него не осталось. Поди пробей эту самую Стену.
И вот давление внутри этой идиотской системы растет. И кажется, уже достигло критического уровня. Так стоит ли удивляться тем эффектам, которыми эта ситуация проявляется.
Подъем уровня моря. Внезапные возвращения тех, кто умер или исчез стараниями этой самой государственной машины, как субъект абсолютного текста. Вот только никто не учел, что с тех самых пор, как драгоценная мона Пестель, знаменитая литераторша, написала и издала свой роман «из жизни государыни», все они стали такими субъектами. Все до единого.
Не говоря уже о том, что многие из тех, кто вернулся, и сами по себе носители. И если верить в то, что «входящий не зависим от Врат», то правда и то, что абсолютный текст начинает свое влияние на вещный мир ровно в ту секунду, как в читателе возникает хотя бы малый намек на катарсис. И в каждом, кто прочел за свою жизнь что-либо посложнее букваря, зреет это зерно.
-- Все мы заложники сложившейся системы. И все мы отчаянно хотим жить. Мы – люди из плоти и крови, и абсолютный текст, созданный из слов и нашей веры в то, что слова способны изменить мир. Что ему остается в этом случае, кроме как воплотиться, утвердиться в этом мире хотя бы через носителей. В надежде, что человеческому уму, в отличие от материального мира, понятие стены не столько не известно, сколько противно и чуждо. Ну, вот это вот -- про свободный разум и свободную волю человеков...
-- И объяли меня воды до дна души моей, бездна окружила меня, травою морскою обвита была голова моя. Ты вверг меня в глубину, в сердце моря, и потоки окружили меня, все воды твои и волны твои проходили надо мною. Но как солнце встает каждое утро из вод морских, как всплывают рыбы из глубин океана к свету, так человеки стремят путь свой за горизонт. И вот, отпускаю тебя – свободным словом...
Рука Майрониса, до того безотчетно гладившая ноздреватый камень скамьи, дрогнула и застыла. Но глаза все так же смотрели на идущие над морем облака.
-- Ты ошибся только в одном, -- проговорил он. – В том, что у абсолютного текста есть свобода воли и разум.
-- А разве нет? Разве все, через что мы прошли, не доказывает этого?
-- Есть ли свобода воли у солнечного света? Или это всего лишь граничное условие мира, в котором мы все живем?
Плыви куда хочешь, думал Хальк, глядя, как рыжий шарик солнца неуклонно падает за горизонт. Плыви куда хочешь.
Сияющая расплавленным огнем солнечная дорожка протянулась от самого горизонта.
@темы: тексты слов, химеры
к владиславу петровичу у меня сложное отношение. особенно к поздним его вещам, тем, что после "синего города на садовой". скорее нет, чем да. а раннего очень люблю.
вдвойне важно и ценно услышать такие слова от вас.
надеюсь, что скоро я его все-таки соберу, и тогда можно будет читать и оценивать целиком. я правда еще не придумал, в каком формате. когда-то я практиковал выкладывание романа по кускам - это было еще во времена жыжы. теперь жыжа уже не торт, и мало народу важного для меня там осталось. а в дайрях не пробовал никогда. ну, посмотрим, что-нибудь да придумается.
кстати, мне куда чаще говорили, что я пишу что-то среднее между дяченками и лазарчуком. до сих пор не могу понять, как я к этому отношусь.
я тоже не знаю, как именно я это делаю.